Сердце мое смятеся во мне, и боязнь смерти нападе на мя.
Страх и трепет прииде на мя, и покры мя тьма. Пс. 54, ст. 4-5
Название для эссе долго не находилось. Думала писать вступление, но получается однозначно – послесловие. Только для тех, кто прочел книгу Глеба Крылова «Они» до конца, внимательно рассмотрел иллюстрации, а значит, – «оружие прошло» сквозь их души. Невероятно болезненная книга, однозначно исповедальная, потому что автор в своем литературном творчестве не успел «разделаться с самим собой» – что приходит к литератору – если вообще приходит – много позже, после мучительных лет писания «с натуры». Все образы и события у Глеба Крылова – явно не вымышлены, а лишь чуть подштрихованы. Такая литература еще не может считаться в полном смысле художественной, хотя повествование чаще всего идет уже не от первого лица – это, скорей всего, наивная попытка не шокировать читателя излишними откровениями.
В названии моего эссе не случайно присутствует слово «грань». Грани стоят в одном синонимическом ряду с полями (не теми, где растут псилоцибы Крылова, а теми, на которых он, как Пушкин двести лет назад, одним росчерком рисовал людей и зверье) и рамками (не теми, в которых его потрясающие картины будут висеть в музеях будущего, а теми, в которые он как творец не вписался). Лирический герой Глеба, конечно же, маргинален, но давайте определим, что на самом деле означает это слово. Слово происходит от английского margins – т.е. поля, рамки, границы, и если применить принцип В. Даля и заменить заимствованное слово сколько-нибудь подходящим родным, то получится: пограничен. Это бесспорно. Более того, так и должно быть у каждого сколько-нибудь значимого творца: если он не подошел к границам и не дерзает переступать их, то он не творец, а добросовестный ремесленник. Это, разумеется, не означает право на утрату лика и попрание образа Божьего, которое походя присвоил себе современный западный и отчасти русский «авангард», а – проницательный, часто даже прозорливый взгляд в саму суть явлений, что позволяет иногда пренебречь академической формой – но только после полного овладения ею – без, увы, обычного в наше время изначального презрения.
Итак, перед нами – пограничная проза, порой вызывающая инстинктивное нравственное отторжение – но это из-за того, что читатель мнит себя счастливым обладателем белых и чистых лапок, удачно обойдя или перепрыгнув в подростковом и юношеском возрасте те беспросветные бездны, которые лирическому герою миновать не удалось. «Клац!» – это, пожалуй, один из самых коротких эпиграфов в мировой литературе. Автор, поставив его к неоконченной повести «Они», поясняет, что междометие означает звук захлопнувшегося капкана. Ничего точней и убийственней придумать было нельзя: именно такой звук раздался в середине девяностых годов за спинами только-только подросших и шагнувших в традиционную «большую жизнь» детей, родившихся во второй половине семидесятых. Им было тринадцать-пятнадцать, когда на голову русскому народу рухнули обломки Великой Державы. Именно их взросление пришлось на страшные (зачеркнуто) катастрофические годы идеологического безвременья, ужасов Третьей русской Смуты, крушения последних уцелевших нравственных основ общества. Ну, и – второй раз в двадцатом веке – по Достоевскому: если Бога нет, то все позволено. А церковь только год-два, как подняла голову, священники в большинстве своем, и сами были сплошь – новоначальные христиане – путались, ошибались, падали на виду у паствы, трогательно ждавшей «святости» от своих неискусных и неискушенных «отцов».
Мне посчастливилось родиться на десять лет раньше Глеба Крылова и успеть обрести взрослый опыт, знания и убеждения, в какой-то мере подготовиться к четвертой и пятой русским революциям, которыми отчетливо веяло с самого начала восьмидесятых. Поколению наших детей, родившихся перед самой перестройкой, тоже относительно повезло: через анархию и ежедневный риск девяностых мы смогли провести их за руку, прикрыть собой, оградить, кто как сумел, – потому что они еще не достаточно выросли для самостоятельности. А вот успевших к началу последней мрачной декады века дозреть до возраста подросткового бунта – их поджидали (и перемалывали) сокрушительные жернова.
В школе идеологии не было вообще – никакой. Учителя гуманитарных предметов – испуганные дамы, у которых была полностью выбита из-под ног привычная почва, – старательно обходили любые острые углы в воспитании детей, трактовка литературных образов и исторических событий была беззубой, рыхлой – никакой: с надеждой ждали неких твердых, но аж до следующего века не поступивших «указаний вышестоящих инстанций». Зато бесцензурное телевиденье, выпущенные в массовую продажу любые видеокассеты с западными фильмами всех жанров невозбранно формировали мировоззрение детей, а их родители, выросшие и полностью сформировавшиеся при советской власти, оказались неготовыми к подобной атаке на своих чад и зачастую просто не успевали вовремя спохватиться и осознать масштаб творящегося беззакония…
Наркодилеры свободно приходили прямо в школы, не имевшие на входе никакой охраны, кроме «бабы Зины» в синем халате, вооруженной деревянной шваброй с намотанной серой тряпкой, – помните такой персонаж? Редкий старшеклассник середины девяностых ни разу не забивал «косяк» в школьном туалете спальных районов – а что говорить о «привилегированных» учебных заведениях, где ученики поголовно претендовали на некую «избранность», причастность к чему-то особому – искусству чаще всего? Они становились первой мишенью – и легкой добычей…
Но вернемся к Глебу Крылову и его книге.
Лирический герой повести «Они», по имени Виктор (в честь поэта, композитора и исполнителя В. Цоя, творчеством которого увлечен не только герой, но и автор), – пока очень юн, но через призму своего виденья представляет нам фантасмагорическую картину послереволюционных девяностых: здесь и «продвинутая» церковно-богемная (!) молодежь с ее наивными, отчаянно модными в те годы философиями, вроде «меня нет, тебя нет, времени тоже нет»; и ларьки с поддельной водкой и соевыми батончиками; и запущенный, замусоренный город, из которого «дворники все либо убежали, либо вымерли, подобно динозаврам», и странная, недоверчивая религиозность молодых интеллектуалов; и даже вполне реалистичное описание дешевого фильма ужасов… Невооруженным взглядом видно, что подобные фильмы оказали в свое время на автора значительное влияние, и, более того, сама повесть задумана как «ужасная», с классическим сюжетом: четверо парней и две девушки, отправившись в увеселительное, как им казалось, путешествие в заброшенный монастырь с традиционной «дурной» славой, оказываются в дьявольской ловушке среди зловещего леса, окруженного труднопроходимыми болотами («Клац!» – звук именно того «капкана», в который они попали)… К моему великому сожалению, повесть не окончена, но смею предположить, что молодые люди будут загадочно гибнуть один за другим: помните другой эпиграф, из Стивена Кинга, мастера ужаса: «…Они уже идут. Они убьют нас…». Ну, разумеется, придут и убьют – тут и к бабке не ходи. По законам жанра, первой жертвой станет самый неприятный парень, за ним – некрасивая девушка, потом будет устранен соперник главного героя – балагур и бабник, и, наконец, для разгадки тайны и спасения красивой девушки останется с Виктором философ-интеллектуал, который, благодаря интеллекту, продержится дольше других, но, разгадав тайну, тоже погибнет… Далее – два варианта: либо главный герой спасет девушку и выберется из болот с ней, как с трофеем, вернется домой обновленный, обретший любовь, преодолевший пороки и получивший некое сакральное знание; либо – и это видится более вероятным в свете близкого мне трагического взгляда на жизнь самого автора, что доказано в последующих его произведениях, – девушка все-таки погибнет у героя на глазах после драматической борьбы за ее жизнь, а он уцелеет и вернется – опустошенный, разочарованный окончательно и получивший право на скепсис и цинизм: ведь если до этого фраза Виктора о себе самом: «Его дорога направлена вертикально вниз» воспринималась как юношеская бравада, то после мистического опыта поражения и смерти она получит оправдание.
Отвлекусь от философии. Перед нами – замечательная проза художника. Ювелирно выписанные картины и образы, неповторимые метафоры и сравнения: болото с кочками у него – «каменистый океан», а точащие на нем хилые сосны похожи на «мачты затонувших кораблей»… Как художник Глеб Крылов не писал пейзажей, но как писатель создавал их замечательно: это болото в первой главе поистине достойно Третьяковской галереи… Проза («Они» – раннее произведение) еще неровная: частые диалоги, имеющие достоверную, очень личную прямую речь, начисто лишены авторских ремарок (этот недостаток уйдет уже во вполне зрелом «Утре Бодягина»), мысли – чисто юношеские, с «красивыми», но отвлеченными мыслями о суициде, потере и растворении собственного «я», с открытием Америки насчет «гнусного запаха правды» – соседствуют с вполне взрослыми – о всеобщей затравленности, о стеснительности сыновней любви к матери, о человеческой интеллигентности, не позволяющей ответить ударом на удар в лицо… Лирический герой пока далеко не полностью испорчен, хотя и совершает чудовищные с нашей точки зрения поступки, – но муки совести еще не притуплены, душа кровоточит… Он отчетливо противоречив: философские беседы и богоискательство драматически сосуществуют с уличными грабежами и вызывающим, но лишь показным, по сути, «не настоящим», «подростковым» пьянством. Пока еще только пьянством…
«Они» выбрано мною в качестве заглавного произведения, дающего название всей книге, не зря: это самое чистое, хотя и страшное, произведение Глеба – ведь таинственные они – это не только некие потусторонние сущности, перевернувшие кресты на древнем кладбище и жаждущие убийства, но и всеобъемлющее понятие – слово, которым определяется тот отталкивающий и завораживающий мiръ[1], о котором рядовой человек, как правило, ничего не знает, и на который автор книги, детально о нем повествующий, дает нам уникальную возможность взглянуть изнутри.
Второе значительное по объему произведение – повесть «Утро Бодягина» являет нам лирического героя уже достаточно сформировавшимся человеком, живущим на рубеже веков. Роковые девяностые на исходе, они нанесли герою непоправимый удар: теперь основная составляющая его жизни – наркотики, весь мiръ неизбежно начинает вертеться вокруг них, одновременно открывая неизвестные, соблазнительные грани свободы и творчества.
Важно понять: если герой «Они» еще развернут на общество и людей, мучительно ищет места в мiре, иногда противопоставляя себя другим, а иногда пытаясь обрести гармонию, страдает от пыток совестью, нащупывает собственный путь – то Бодягин уже за границы своего мiра не выходит, «Клац!» за его спиной отзвучало, искаженные внутренние мiры плавно перетекают один в другой. Он еще несколько заинтересован событиями и явлениями, но в душе – навсегда и окончательно! – отстранен. Предполагается, что все происходящее в повести, – то один, то другой сон Бодягина, но как же разительно напоминают порой эти сны дурную и абсурдную явь! Какие-то из этих событий не могут происходить в реальном мире (превращение подворотни в тоннель, а тоннеля – в поезд, привезший героя на платформу, стоящую в параллельной реальности среди вожделенных грибных полей), какие-то – очень даже узнаваемы, и, описанные не то что детально – дотошно! – почти осязаемы.
Честно говоря, меня до глубины души поразила – сразила! – электричка, в которой оказывается Бодягин, возвращающийся в Петербург из потустороннего «грибного» места с ядовитыми псилоцибами[2] в сумке и в специфическом состоянии под непонятным непосвященному названием «в грибах» (иллюстрация тому, то есть, картина, выбранная мной для этой цели, на мой взгляд, гениальна: ни прибавить, ни убавить). Случилось так, что все девяностые и самое начало нулевых мне постоянно приходилось летом мотаться на дачу и в город на электричках, – так вот, после работы над «Утром Бодягина» у меня сложилось полное впечатление, что я лично видела персонажей-путешественников, так ювелирно выписанных Глебом Крыловым в повести. Не похожих, а именно тех самых. Во всяком случае, несчастная сумасшедшая в поезде («У меня… адская трагедия, адское несчастье… Горбачев хочет заразить меня раком… на меня одели компьютерный компрессор… заразить раком… поместили среди антенн… увезти из страны… герцога Ухтомского… заразить раком и вставить пластмассу… вырезали половые органы… резаком вытащили желудок… компьютер внутрь организма…») мне однозначно знакома: писана она Крыловым, несомненно, с натуры, а ездила в поездах со своим параноидальным бредом, скорей всего, постоянно, – так что ничего удивительного. Эта неожиданная встреча в художественном произведении с достоверно тем самым жутким персонажем из собственного прошлого двадцатилетней давности уж чего-нибудь да стоит в читательском опыте! Видение героя «под грибами» – на самом деле реальный человек, и это твердое знание ставит под вопрос и большое сомнение вообще всю окружающую реальность (помните, в «Они»: меня нет, тебя нет, времени тоже нет?) – во всяком случае, в полной ее абсурдности сомнений не остается. Реальность растворяется, перемещаясь в потусторонность и обратно, она преднамеренно размыта автором-художником, в основной своей профессии умело игравшим сложными растушевками…
Вот еще один Виктор в электричке (это победительное имя на этот раз уже не дается герою, чье имя попросту Леха, и упоминается в повести один раз) – знакомый каждому тип пьяного люмпена, буйного, но доброго и порядочного человека, даже во крепком хмелю не забывающего о вежливости и об удобствах ближнего: он «…жутко нависал над бабушкой и стыдливо извинялся: «Вы уж нас простите, пожалуйста, мы художники. Миша вот немножко выпил (а тот между тем находился уже в предумершем состоянии, как дочь Иаира, – прим. ред.), но все, в общем-то, нормально, не волнуйтесь». Этот типичный русский интеллигент, вышедший из низов, более чем реален: хлопотлив, заботлив, предприимчив, по-хорошему эмоционален и при этом совершенно пьян; потрясающая игра «в сливосечку», затеянная им в тамбуре и приведшая к выбитому окну, – воплощение художественного реализма в произведении, которое в целом можно отнести только к авангарду! Потому что чем другим является почти сразу следующий уникальный авторский прием, когда описывается полная невозмутимость того же насквозь витального Виктора, когда он видит то, что не видят другие, – синее «астральное тело» предумершего товарища и, нимало не смущаясь, распоряжается: «Синему не наливать!». Впрочем, насчет «других» все не так просто: Виктор просит Синего не пугать людей и на удивление Бодягина – «Его же никто не видит!» – отвечает вполне резонно: «Некоторые видят и думают – Белая Горячка».
Да, «… все, в общем-то, нормально, не волнуйтесь», абсурд неуклонно движется к своему апогею – и достигает его в кульминационной, на мой взгляд, феерической сцене ловли неким вполне адекватным гражданином некой невозможной, так и оставшейся неопределенной «Херни» (автор употребил более емкое словечко, которое мне с большим сожалением и в полном соответствии с законодательством пришлось несколько изменить). После этой сцены не то полоумный, не то просто экстравагантный человек, в голом виде изображающий по ночам на питерской крыше различные монументы, – наркотический ли это бред, ужасная ли явь – но уже ступенька вниз…
Бодягин – персонаж переходный, его внутренний мир богат, хотя и поврежден глубже, чем у многих, герой пока впечатлителен, едва заражен цинизмом, наркотики всего лишь окончательно сбили с него розовые очки, но еще не ввергли в бездну последнего мрака…
Глеб Крылов начал еще одно произведение – «Город», предположительно повесть, судя по подробному, завершенному прологу, со своеобразной философией описывающему осенний дождь в Петербурге и полностью законченной первой главе, где прикованный к постели, совершенно одинокий старик умирает в своей квартире от болезни, старости и голода. Он вспоминает, как во время войны стал свидетелем гибели новобранца во время артобстрела: тот, целый и невредимый внешне, после взрыва снаряда пролетел над деревьями. Никакого наркотического бреда и в помине нет, и быть не может – ни у кого, но образ летящего в собственную смерть еще живого человека – ужасней самых изощренных и абсурдных видений! Такого не бывает, но это было, – дается нам авторский посыл для размышлений. И возникает крамольная мысль: наркотики – самое ли худшее в этой книге – и жизни?
Мир лирического героя рассказов Крылова не рушится мгновенно. Он медленно и страшно расползается, крошится вокруг него, не оставляя места для жизни, для творчества, для самых простых планов. Вот лекция (по театроведенью?) в Академии Художеств через призму восприятия случайно забредшего в аудиторию наркомана-студента. Да… Если бы мне начали рассказывать о том, как «стимулировать Китай через рококо», я бы тоже решила, что преподавательница – «коза стригучелишайная», и наплевать на все ее научные знания. Может быть, наркоман на этой лекции – и не только на ней – один видит этот съехавший с оси мiръ под правильным углом? «Бе-бе-бе. Ну, а…» – пунктуация моя… От такого мiра действительно хочется надежно отгородиться: в пьесе «Saliam Aleykum» говорящая собака симпатична, а курящие марихуану в подъезде невидимые наркоманы гораздо адекватней омерзительной вполне трезвой женщины, выскочившей на лестницу ругаться…
Никаких особенно жутких событий в коротких рассказах не происходит (если, конечно, не считать жестокой, крайне физиологично описанной гибели мухи под ботинком питерского бомжа), но безнадежность постепенно окутывает читателя, тень смерти падает на все: не телефонные разговоры наркодилеров и их жертв, на невинные глупости «обкуренных» животных из «Сказки про Суслика», на узбекскую речь нанюхавшейся дыма собаки… Все постепенно отходит: нет ни дружбы, ни привязанностей, ни профессии, ни будущего, ни семьи, ни любви, ни другого дела, кроме как – у кого достать, как не попасться (и как выкрутиться – или не выкрутиться, если попадешься), где безопасно и с толком употребить… Остальное постепенно, исподволь теряет и смысл, и цену…
Когда-то давно в мерзкой клеветнической брошюрке недоброжелатели назвали меня «апологетом российской маргинальной прозы». Как и всякие невежды, они не понимали смысла слова, которым, как им казалось, заклеймили врага. Но знаете, насквозь «маргинальная» проза Глеба Крылова действительно не отталкивает меня. Она не как горькое лекарство, а как скальпель хирурга – без наркоза, что часто бывало во время войны: стакан самогона – и терпели во имя жизни…
Просто нужно иметь мужество не отвести глаз, не отшатнуться от того, что принято выбрасывать на обочину, выводить за скобки. Не осудить и – да! – не зарекаться, не за себя, так за детей и внуков.
Война идет и
будет длиться до Второго пришествия.
[1][1]Автор послесловия вынужденно прибегает здесь в правописании данного слова к дореформенной (1918 г.) русской орфографии, исходя из того, что при унификации написания его смысл резко изменился: «мир» означает «состояние без войны», а «мiръ» несет в себе все остальные значения (прим. автора послесловия).
[2] Псилоцибе полуланцевидная (лат. Pcilocybe semilanceata) – вид грибов семейства стофариевых, согласно российской классификации относится к ядовитым грибам, обладает выраженным психоактивным и галлюциногенным действием (прим. автора послесловия).
Добавить комментарий